User name: Password:
 View bookbag 
your bookbag has 0 items 
     New text search
Passek, T. P. (Tat´iana Petrovna), 1810-1889: Iz dal'nikh let: vospominaniia [excerpts]: an electronic transcription

ГЛАВА ХХVI.

previous section | next section

Арест и симпатия.
Их круг разрозненный
Становится тесней...

1834 – 1835.

Вадим получил письмо от графа Александра Никитича Панина, которым он вызывал его для занятия в харьковском университете кафедры. Мы стали понемногу сбираться в этот дальний путь.

было арестовано несколько молодых людей, по поводу пирушки, на которой пелись недозволительныe песни. Из товарищей Вадима на этом празднике не было никого, даже никто и знаком не был с присутствовавшими там, только некоторые знали поэта Соколовского, в том числе и Н. М. Сатин. В бумагах Соколовского нашлась записка Сатина, в бумагах Сатина письмо Ника – и оба были арестованы. Саша, огорченный, встревоженный, домогался повидаться с Ником, и виделся. Иван Алексеевич и сенатор сердились на Александра за арест Ника. У нас все находились в томительном предчувствии беды.

Занятая сборами к отъезду и изданием «Путевых записок» Вадима, я относилась к этим событиям спокойнее всех окружавших меня.

В это же время в Москве начались страшные пожары. В одно утро матушка подозвала меня к окну и тревожным голосом сказала:

- Посмотри-ка, Таня, какой ужас!

Я взглянула в окно и обомлела. Вдали стояла огненная стена и разгоралась все шире и шире. С замирающим сердцем мы следили за раcстилавшимся пламенем и клубами серого дыма, обнимавшими полнеба. От времени до времени сквозь дым сияли, добела раскалившись, вновь загоравшиeся строения.




Page 25

Горело Лефортово – и выгорeло дотла.

Так начался ряд зажигательств, продолжавшихся несколько месяцев. Полиция и жители отыскивали виновных и не могли найти. Составилась комиссия для розыска поджигателей. Начался разбор захваченных людей. Одних отпускали, подозрительных допрашивали, судили и ничего не открыли. Два человека были наказаны, но и те оказались невинными. По распоряжению начальства они были награждены за каждый удар по 200 р. и паспортом с свидетельством их невинности, несмотря на наложенное на них клеймо преступников.

Из денег, полученных нами в подарок от родных, мы употребили часть на напечатание сочинения Вадима, часть на покупку книг , посуды фарфоровой и хрустальной, чаю, сахару и восковых свечей, не раcсудивши, что все это можно было купить и в Харькове, не обременяя себя перевозкой. Остальныe деньги отложили на путевыe издержки и на первое время в Харькове.

Дней за пять до нашего отъезда, Саша попросил меня придти к ним обедать, а кстати и проститься с его отцом. После обеда он позвал меня в свою комнату и, взявши за руку, нетвердым голосом сказал:

– Таня, ради Бога, скажи, что мне делать? я совсем теряюсь, Ник взят, наши сердятся, с Марией не знаю как быть,– не знаю как развязаться.

Я была поражена. Я давно видела, что он стал к ней холоднее, но чтобы охлаждение дошло до такого градуса – не ожидала, и не знала, что сказать.

– Что же ты молчишь, – продолжал он: – дрожь пробегает по мне, когда представляю себе объяснения, укоры, слезы, что ты скажешь?

– Не знаю, Саша, – отвечала я, чувствуя страшное замирание сердца. – Кажется, лучше всего поступить, как говорит совесть.

– Не могу думать. Спрашиваю тебя.

– Как далеко зашла ваша любовь?

– В чистоте наших отношений, конечно, не можешь сомневаться. Я предлагал ей жениться, она не




Page 26

связала меня словом, даст ли ей счастье брак без любви?

– Твоя перемена убьет ее.

– Меня убьет цепь без чувства любви, – быстро возразил он: – ведь мне только двадцать два года!

Он грустно задумался и спустя минут пять сказал:

– Неужели я должен счастьем всей жизни заплатить за порыв первой молодости?

– А ей можно? Кроме нашего личного счастья, есть счастье и других. В праве ли мы им жертвовать ради своего удовольствия – пожалуй – даже счастья, жизнь ее будет разбита и навсегда. Не отзовется ли ее несчастье и на твоей жизни.

- Быть может, а ты думаешь, прибавит ей счастья, если женюсь из чувства долга. Притворяться что любишь, да разве такое натянутое положение возможно. Боже мой, куда это я впутался!

– За что ты разлюбил ее?

– Почем я знаю. Логика любви коротка, – отвечал он раздражительно: любишь потому, что любишь, не любишь потому, что не любишь. Легко любить ни за что и очень трудно за что-нибудь.

-В любви твоей ее жизнь. Неужели тебе не жаль ее.

– Прибавит ли ей жизни брак без любви? Я буду губить ее своим несчастием. Быть близким из сострадания один из тягчайших крестов. Мне и так тяжело.

– Ты скоро утешишься, – она никогда; с твоей угаснувшей любовью угаснет жизнь ее сердца.

– Да ведь и отношения вне свободной любви непрочны, они или разрушаются, или разрушают.

– По крайней мере объяснись с ней дружески, с теплотой; простись с любовью и благодарностью с прошедшим. Слез, укоров не бойся – их не будет. Я ее знаю. Такой разрыв будеть человечнее, он оставит хотя одну светлую черточку в душе.

– Едва ли. Не достанет сил. Я устал от своей любви. Отдаюсь на волю судьбы.

Судьба решила такими мерами, которые ни мне, ни ему даже и в голову не приходили.




Page 27

19-го июля вся Москва ехала на скачку и гулянье, на Ходынское поле. Народ, точно полипы всех видов, выползал из своих клеточек на Ходынку. Отправился туда и Саша, потому что существующему человеку надобно же быть где-нибудь. Занимала ли его скачка – может судить всякий. Он стоял одиноко и смотрел на толпу, севшую как туча саранчи на поле,– на кареты, которые двигались между саранчи, как майские жуки, и был очень грустен. Встречавшиеся знакомые толковали о скакунах и уходили. Он молил Бога ни с кем ни встретиться, отворачивался, и вдруг увидал в карете Марью Степановну и Наташу. Они звали его. Когда он подошел, Наташа, с участием сказала ему вполголоса: «что ваш друг?» Саша был рад, что его видимое расстройство духа она отнесла к беспокойству о Нике – и сочувственно взглянул на нее. Ему показалось в ее взоре что-то примиряющее. Он знал Наташу с ее поступления в дом княгини, звал кузиной, но близок не был никогда; напротив, больше удалялся, находил ее безжизненной, холодной, а теперь вдруг показалось ему, что он ее истинный друг.

«Я прежде судил о ней, – говаривал впоследствии Александр: – не понимая ее; огромное расстояние делило меня, студента-карбонара, от нее, религиозной, а между тем, мы шли бессознательно к одному и тому же миру, только с разных сторон. Религия чувством поднимает до созерцания тех истин, до которых разум доходит трудным путем, – сверх того, она кладет печать божественности на чело и не допускает короткости. Наташа мало знала свет и высшей целью жизни ставила стены монастыря, чтобы, как, стих псалма, как аккорд оратории, горячей молитвой вознестись на небо».

«Я не мог вполне оценить ее прежде, – говорил он нам иногда: – увлеченный, рассеянный страстями, друзьями, науками, планами, оргиями, влюбленный. В этот же день, душа, взволнованная несчастием, взглянула другим взглядом – взглядом магнетизма».

Скачка кончилась. Они шли пешком к кладбищу. Первое, что открылось, был позлащенный шпиль высокой




Page 28

колокольни приходской церкви Николая. Переполненная душа Саши вылилась черным словом.

– И эта колокольня ничего не говорит больше вашему сердцу? посмотрите, куда она указывает, – сказала Наташа: – там утешатся все скорби!

– Там, – отвечал Саша: – а здесь иметь душу, полную сил, желаний добра, и быть не в состоянии что-нибудь выполнить!

– Разве в этом Его вина. От этого душа его не менее перед Богом. Кто живет в Боге, того оковать нельзя, сказал великий страдалец, снесший голову на плаху – апостол Павел.

В другое время Саша улыбнулся бы, а тут он не улыбнулся, однако, возразил:

– Вы все ссылаетесь на тот свет, а здесь, мой друг за любовь к людям гибнет неоцененный, неузнанный. Апостол Павел снес голову на плаху тогда, когда обратил целыe страны в веру Христа.

– Неужели вы это говорите о рукоплесканиях? Сейчас мы видели, как их расточают лошадям. Одни поденщики требуют награды.

Александру показалось, что ему сделалось совестно, когда он вымерил раcстояние ее воззрения от своего.

Они вошли на ниву Божию. Человеку бывает всегда не по себе при виде крестов, холодных памятников. В церкви стоял покойник. «Для него нет больше ни страстей, ни тайны, тело не делит его от Бога» - сказала Наташа. На Сашу покойник сделал тяжелое впечатление, он опустил глаза и содрогнулся, думая, как и у него рука, живая, теплая, когда-нибудь скрестится с другой рукой на груди, и он уже не почувствует этого. На паперти стояли нищие старухи в лохмотьях, усердно молились Богу и клали земные поклоны.

- Посмотрите, – сказал Саша, улыбаясь раздражительно: – вот настоящая вера: эти старушки дожили до 70-ти лет и не теряют надежды, что их молитвы услышатся.

– И вам смешно это доверие к Богу? Все отрадное для простого народа – в молитве, ею он отрывается от гнетущей жизни, сама молитва ему наградой, а вы смеетесь. Вероятно, от того это, что вы одиноки




Page 29

теперь. Ах, если бы я могла хоть сколько-нибудь замeнить вам его! Но какая разница он и я.

«Где же эта холодность, – думал Саша: – она не приближалась ко мне, пока считала себя ненужною, а теперь, видя меня страдающим, протянула мне руку. Она поняла, как это мне необходимо, и облегчила своим участием мое горе.

– Молитесь ли вы когда Богу? – спросила Наташа.

– Не умею,– отвечал Александр.

– Молитесь, и ему будет легче, и ваша душа успокоится, и я буду молиться утром и вечером.

– Один найду ли молитву в груди? Я завидую вам, жалок, мал кажусь я сам себе, а давно ли с самодовольством студента блистал я...

На этом слове речь его была прервана Марьей Степановной; она сказала, что время ехать домой.

В ночь на 20-е июля Саша был арестован полицмейстером Миллером. Испуганная прислуга разбудила Ивана Алексеевича и Луизу Ивановну. В дверях, между залой и другими комнатами, стояли казаки. Вход в комнату Саши вел из залы. Отца и мать Миллер велел впустить; и разругал казака, который хотел их остановить. Луиза Ивановна была почти без чувств. Иван Алексеевич говорил с полицмейстером безразличныe вещи. Прощаясь, Саша стал перед отцом на колени. Старик поднял его, обнял и надел образок, говоря: «этим образом благословил меня отец, умирая», голос его дрожал, по лицу катились слезы. На образке, из финифти, изображена была отсеченная глава Иоанна Предтечи на блюде.

Вся прислуга и дворовые проводили его со слезами до дрожек полицмейстера. Проходя передней, он успел шепнуть комнатному мальчику, чтобы он бежал к нам и сказал об этом. Оторопевший мальчик бросился к нам со всех ног, перебудил и перепугал у нас весь дом. Слыша шум и движение, у нас вообразили, что забрались воры, поднялась тревога; когда же узнали, в чем дело, встревожились еше больше.

Раcсветало. Спать никто не ложился. В нашей комнате затопили печь, и мы сожгли все письма Саши и




Page 30

Ника к Вадиму и Саши ко мне, писанныe с его восьмилетнего возраста и до моего замужества. Писем Сашиных ко мне сгорело более двухсот – содержания самого невинного. Это дела

«из дальних лет, из жизни ранней»

.

Из этого круга молодых людей остались не арестованными только двое: Н. Х. Кетчер, бывший тогда уездным медиком, и Вадим. Вадима спасла женитьба и беcпрестанныe отлучки из Москвы.

25-го июля, день моего рождения, мы были с Вадимом на дороге в Харьков. По пути заезжали на несколько дней в Чертовую к дяде.

По дороге у нас отрезали привязанные позади коляски ящики с фарфором, чаем и сахаром. Восковыe свечи, прикрепленныe к передку, уцелели. Таким образом мы явились в Харьков с одними восковыми свечами и остановились в гостинице против площади. Вадим, отдохнувши, переоделся и отправился к графу Панину. Граф с глубоким прискорбием оообщил ему, что из Москвы получена бумага, в которой сказано, чтобы не допускать Вадима Пассека до чтения лекций, вследствие его близких отношений с арестованными молодыми людьми, а если уже читает, то учредить строгий надзор. Вадим возвратился смущенный.

В комиссии, учрежденной по делу арестованных молодых людей, в бумагах Саши попалась записка Вадима.

– Кто это Вадим,– спросил один из членов комиссии, предположивши, что под именем Вадима таится что-нибудь подразумеваемое.

– Вадим – человек,– отвечал Саша.

– Да такого и имени нет,– сказал член комиссии.

– Посмотрите в киевских святцах, – 9-го апреля именинник.

– Где же этот Вадим?

– Уехал в Харьков.

-Зачем?

– Читать лекции русской истории в университете.

В Харьков полетела бумага, чтобы не допускать Вадима до кафедры.

Боясь огорчить меня, Вадим сказал, что определение




Page 31

его в университет может состояться только тогда, когда приедут из-за границы молодые профессора которых уже ожидали и что он намерен пока выправить свою диссертацию на магистра и защитить ее.

И вот мы, забравшись в Харьков, издержавши большую часть своих денег, остались при одних восковых свечах. Нам не оставалось ничего больше, как ехать в деревню.

Потуживши, да потешившись из окон, как перекупки с лотками слив и крыжовника лаются друг с другом и дерутся лотками – выехали в село Спасское, отстоящее от Харькова, сколько помнится, верстах в шестидесяти.

Село Спасское, Пассековка тож, стоит при небольшой речке, впадающей в Донец. В полуверсте от села, на берегу Донца, находилась в то время барская усадьба, состоявшая из надворных строений и старого прадедовского дома длинного, низенького, крытого очеретом, – выстроенного покоем, разделенного широкими стенами на две равныe половины. Снаружи и внутри дом был обмазан глиной и выбелен мелом. В иных комнатах полы были покороблены; окна так низки что из них легко было вылезать в столетний сад, окружавший дом с трех сторон. Сквозь ветви длинной липовой аллеи, из дома виднелся Донец, а в густоте листьев ворковали горлицы. К стеклам некоторых окон прижимались дикоразросшиеся кустарники; когда мы окна раскрывали – ветки ники врывались в них и трепетно склонялись на подоконники. В этих кустах шуршали мелкие пташки, весной запели соловьи.

По той стороне Донца, на которой была усадьба, стлались поля пшеницы, проса и рассыпались серебристым песком степи.

Молодость полна веры и надежды. Оставшись одни, совсем одни, вдали всего нам близкого, не зная, чем решится наша судьба, мы не упали духом, весело прикатили в деревню и к вечеру совсем устроились на половине, обращенной к Донцу. Раскрыли все окна, в них повеяло запахом степей и вступила тихая украинская ночь, горя бесчисленными звездами на яхонтовом небе...




Page 32

Чтобы пополнить мои воспоминания и помочь своей памяти, я часто прибегаю к моему дневнику и ко множеству бумаг, оставшихся после Вадима. Между моим дневником попадаются заметки и записки, набросанныe некоторыми из наших друзей, относящиeся к периоду времени, о котором говорится в моих воспоминаниях, а так как они пополняют их, то я и приведу из них выписки.

«... ,– сказано в одном из этих рукописных отрывков, – навестил меня некогда бывший мой законоучитель – отец Василий; он уже не один раз был у меня и беседа его всякий раз оставляла в моей душе светлый след. Я обнял почтенного пастыря. Когда он давал мне уроки, я не умел вполне оценить этого человека, с его восторженной, чистой душой. Что-то беспредельно торжественное было в беседе нашей; плавным, величественным maestoso окончилась она: благословение пастыря, объятия друга напутствовали меня, слезы души любящей заключили ее. В эти минуты я был достоин принять высокие впечатления. Возбужденная душа раскрывалась всему святому. Взор мой покоился на двери, в которую вышел священник.

...Дверь снова растворилась. Видали ли вы на образах явление Девы Марии в какой-нибудь бедной келье изнеможенному старцу-монаху, во всем блеске просветленного образа человеческого, в котором от плоти едва осталось очертание, а дух божественности просвечивает в своей бестелесности? видали-ль взор любви и кротости, обращенный на поверженного в прах угодника? и его взор, светящийся восторгом и благоговейным трепетом? Я был тот, которому явилась Дева... молча протянула она мне руку, я быстро схватил ее...

...Не так ли умирает человек? посланник Божий, светлый, улыбающийся, подойдет к страдальцу, протянет руку, и тело мертво, а душа родилась в царство духа и свободы. Как ясно стало в душе моей, когда я держал ее руку; казалось, не о чем было и говорить, а когда стали говорить, говорили так, ничтожныe вещи. Разлука укрепила нашу симпатию, дала возможность придти в себя, в сознание, превратиться




Page 33

в сущность жизни, в самую жизнь. Только тогда пало несколько сильных слов, которыe носят в зародыше мир чувствований, мыслей, дел. «Брат,» – сказала она прощаясь: «в дальнем крае помни, что твоя память о ней ей так необходима, как жизнь».

...Мы простились. Время опустило меч свой...

...Я остался с (моим сторожем) Терентьичем. Ветеран мой часто раcсказывал мне о своих походах и жизни за границей: «там ведь,» говорил он: «не то, что у нас: города так застроены, что никакого пространства нет (уверяю вас, что не выдумываю) и дома все на один лад; если номер дома забыл, то и проищешь дня два». В лингвистике он тоже был силен. Есть о чем поговорить с бывалым человеком, нечего сказать.

...Иногда в праздничные дни Терентьич подгуляет; он от этого ничего не терял, напротив, приобретал сильный запах сивухи, и тут-то мой ветеран был удивительно гениален. Во все праздничные дни Терентьич получал порцию, да не пьет ее, а в склянку, – сами раcсудите, стоит ли из-за полустакана рот марать. Набравши пять, шесть порций, он их употреблял в прикуску с черным хлебом. Так принятыe пять порций ответствуют 55-ти. После, этого dejeuner sans fourchette , усач принимался за трубку. Чубук в полвершка, трубка величиной с горшок для гречневой каши, а табак он покупал листьями имбирку, т.е. венгерский, фунт пять копеек, и сам крошил. Вино и табак возбуждали в нем лиризм, и он затягивал свою любимую песню:

Сватался за девушку саратовский купец,
Говорил житья-бытья двенадцать кораблев,
Думаю, подумаю, не выйду за него....

...Между прочими достоинствами моего воина, надобно упомянуть о патенте на ряд крестов и медалей, висевших на его молодецкой груди. Этот патент, не так как мой, на титулярного советника, не на телячьей коже был выпечатан, а на его собственной прекрупным цицеро сабельных ударов, а знаки препинания были поставлены свинцовыми точками.




Page 34

Реr me si va nella citto dolente.

(Надпись по дороге в ад).

И колокольчик, дар Валдая,
Гудит уныло под дугой.

... 10-го апреля , явился ко мне дежурный офицер и объявил, что через час я должен отправиться в путь. Он меня застал в сильном раздумьи и в сильном волнении, но ни того, ни другого я описать не могу. В душе было что-то торжественное, – правда, грустное, очень грустное, – но не отчаянное, напротив, грусть была проникнута сильной верой в будущее. Чувства, колыхавшиeся, как волны морскиe, в моем сердце, были не по груди человеческой, казалось, они разобьют ее. Я, по словам офицера, как по лестнице, начал опускаться на землю, и был рад этому, мне становилось тягостно в этом состоянии, так физически неестественно человеку дышать на высокой горе, несмотря на то, что там воздух составлен в 10 раз чище из своих 29 долей жизни и 71 доли смерти, нежели в низменных местах. Вчера вечером я мало и смутно чувствовал, но когда я лег часа в два на постель и потушил свечу, явилась бездна чувств и мыслей. Не знаю, как с другими, а со мною всегда первое впечатление слабее, нежели отчет в этом впечатлении. Погодя немного, всякое ощущение является ярче. У меня сердце, как болонский камень, покуда лежит на солнцe, не свeтит, солнце сeло, ночь пришла – горит камень.

...Пред отъездом, я зашел проститься с соседом; я никогда не был прежде с ним в коротких отношениях, но тут мне и с ним раcстаться было жаль: с ним можно было вспомнить былую жизнь, а вскоре меня окружат чужие люди, с которыми у меня ничего общeго нет. Потом я взял лоскуток бумаги и написал Natalie : «За несколько часов до отъезда, я еще пишу, и пишу к тебе; к тебе будет последний звук отьезжающeго; вчерашнее посещение растопило каменное направление, в котором я хотел ехать. Нет, я не камень – мне было грустно ночью, очень грустно! Nаtа1iе, Nаtа1iе , я много теряю в Москве, все, что у меня есть, и когда увидимся? где?




Page 35

Все темно, но ярко воспоминание твоей дружбы. Не забуду никогда своей прелестной кузины».

....Терентьич проводил меня за ворота. Я обнял его; у старика навернулись слезы. Я обнял его еще – от души. «Неси, брат, простую в одну шеренгу поставят и тебя, и фельдмаршала Сакена; мало тебе было дано, мало с тебя и спросится на инспекторском смотру того света. Инвалидный дом, там светел, обширен и тепел, места и про тебя будет, а о телесных наказаниях и думать нечего, ты тела туда с собой не возьмешь...»

...Дежурный сел со мной на извозчика, и мы поехали к генерал-губернатору. На лестнице встретился с Лахтиным, ему назначено было ехать завтра. Он хлопотал об отсрочке и был очень сконфужен. В комнате наверху я нашел моих родных. Жалея их, я скрыл, как тяжело было мне.

...У подъезда стояла дорожная коляска и мой человек суетился около чемодана, подпоясанный по-дорожному. Один я не собирался, а ехал. Наконец, я в коляске, за заставой – не было сил еще раз выглянуть на Москву, да и Бог с ней... Колокольчику отвязали язычок – мы едем. Вдруг провожатый, спокойно куривший трубку, привстал на козлах, снял фуражку и стал креститься, говоря моему камердинеру: «креститесь, почем знать, увидим ли Кремль и Ивана Великого». Фу! я бросил извозчику четвертак, чтобы он поскорее ехал, и ямщик поскакал ветер-буря! На другой день я с любопытством смотрел на губернский город. Воспитанный во всех предрассудках столицы, я был уверен, что за сто верст от Москвы и от Петербурга Варварийские степи, Несторово Лукоморье, и – крайне удивился, что губернский город похож на дальний квартал Москвы.

...Вскоре очутились мы на берегах Оки. Она была в разливе; день был ясный, поверхность реки стлалась светло и гладко на несколько верст. Куря сигару, я стоял, облокотясь на жердочку перил, и смотрел, как московский берег отодвигался все далее и далее; глубь, вода, пространство отделяли меня более и более, а тот берег – чуждый, из темно-синей полосы превращался в поля и деревни, становился все




Page 36

ближе и ближе, а между тeм у меня на московском берегу – все. Ярче разлуки я никогда не чувствовал. Тихое, покойное движение по воде наводило само собою грусть. Слезы навернулись на глазах и канули в голубую реку, вздох вырвался н исчез в голубом небе. «Дай-ка фляжку с ромом», – сказал я человеку, проглотил два-три глотка и продолжал курить сигару; признаться, тяжелое дело спрягаться страдательно, как отлагательные глаголы латинской грамматики. На одной станции я стоял у окна и смотрел, как закладывали коляску, не знаю, как глаза мои попали на оконницу, на ней было написано: N О-ff, ехi1е dе Мосsоu lе 9 аvril 1835 , я подписал под ним свое имя и два стиха из Данта.

Реr me si va nella citta dolente
Реr me si va nel cherno dolore.

Да ею идут в страну бедствий, и я задумался о всех вздохах, поглощенных этим воздухом. Вдали от станции стоял этап.

....В Чебокасарах я вымерил всю даль от Москвы. Тут толпы чувашей и татар напоминали близость Азии. На Волге я чуть не утонул. Река была в разливе, переправа верст двадцать. Целая станция. Татарин поднял парус и при сильном ветре не мог сладить с дощаником, наехал на бревно, вода полилась из пробитого места и минуты две-три я не видел ни малейшей возможности спастись, – верст пять от одного берега, верст десять от другого, татарин стал читать молитвы, мой человек плакал. В первую минуту я испугался, но не надолго. Вдруг уверенность в будущность и какая-то непреложная вера победила страх, и я спокойно ожидал развязки. Купеческая барка шла недалеко от нас, мы все стали просить помощи: «есть нам когда возиться с вами», отвечали с барки, и она проплыла. Потом мужик в коломяге подъехал, между тем паром встал на мель и мы были почти спасены. Мужик придумывал, как исправить паром. Его исправили и мы поехали. Несмотря на сильную бурю с проливным дождем, мы доехали до Казани, где первым действием моим, как только стал на берег, было отправить провожатого за сивухой. Больше двух часов




Page 37

стоял я в воде вершка на три, в апреле месяце, и передрог, как собака.

...Холодный утренний ветер дул со стороны Уральского хребта. Рассветало. Я крепко спал в коляске, как вдруг меня разбудил шум и звук цепей. Открываю глаза, – многочисленная партия арестантов, полуобритых, окружила коляску. Башкирец с сплюснутой рожей, с крошечными щелками вместо глаз, нагайкой погонял отсталых. Дети, женщины, седые старики на телегах, и резвый ветер, и утро раннее – я отвернулся; на дороге стоял столб, на столбе медведь, на медведе евангелие и крест.

Вскоре быстрая Кама, которая, пенясь, несла льдины, была уже за мною, и я очутился через день в Перми.

....В Перми я пробыл , все это время было употреблено на приведение себя в какой-нибудь уровень с окружающим, на определение своих отношений с обстоятельствами и лицами, наконец, на какое-то глупое бездействие.

Я начал разглядывать пустоту жизни, в которую попал. Никогда не выезжая из Москвы, да и в самой Москве не видав жизни чиновников, я теперь с большим любопытством рассматривал мир для меня новый. Губернатор был настолько великодушен, с'еst lе terme , что не дал мне почувствовать тяжесть моего положения. Он поручил мне дела статистического комитета и оставил в покое. Пермь для меня была аd lесtorum , настоящий текст – в Вятке. Не думая, не гадая, я уехал из Перми, . Коляска моя была сломана, я выхлопотал право остаться еще на два дня в Перми, и через вялая волна Вятки подвигала мой дощаник к крутому берегу, на котором красовалось желтое, длинное, неуклюжее здание губернского правления. Опять [ factum А] я грустно подвигался к Вяткe, душа предчувствовала много ударов, падений, грязи, мелочей, пыли – это было в 1835 г. 20-го мая вечером....

Прочитавши этот отрывок, возвратимся в Москву, в Украйну, в село Спасское, где мы совершенно основались с Вадимом и принялись за свои занятия.




Page 38

Вадим кончил свою диссертацию, в ожидании кафедры был причислен к статистическому комитету и собирал сведения о Харьковской губернии, – ему было поручено составить ее описание в отношении статистическом; вместе с этим изучал природу Украйны, нравы и обычаи ее жителей – и готовился к изданию «Очерков России» .

В Москве, по отбытии Саши, дом Ивана Алексеевича затворился для всех, кроме близких родных. На другой день скачки на Ходынке, пришел в дом Яковлевых товарищ Саши – Николай Иванович Астраков. (Он познакомился и сблизился с его кругом через Н. М. Сатина, которому давал уроки математики). Спрашивает: «дома ли Александр Иванович?»

– Дома нет-с, – отвечает человек.

- Где же он?

- Куда-то вышли.

- Когда?

– Сегодня-с.

– Да ты правду ли говоришь?

– Сущую правду-с.

Вечером Астраков пошел снова туда же и получил тот же ответ. Впоследствии узнали, что Иван Алексеевич запретил говорить правду кому бы то ни было.

Что же в это время делал Саша в своем невольном уединении? Под влиянием религиозного настроения Наташи, с которой он еще раз виделся, Саша стал изучать Четии-минеи и перелагал на литературный язык жития некоторых святых , которые посвящал своей двоюродной сестре Наталье Александровне Захарьиной.

Я читала некоторые из них. Описанный им «Мартилог святой Феодоры» , находящийся в житии святых за сентябрь, так ярко остался у меня в памяти, что отрывки из него в я вписала в мои заметки.

Мартилог святой Феодоры.

Это было в то время, когда Александрия, уже христианская, придавала чистой религии свои неоплатонические




Page 39

оттенки и мистическую теургию Прокла и Аполлония.

Храм Сераписа, этот Кельнский собор мира языческого, с своими сводами, галлереями, портиками, бечcисленными колоннадами, мраморными стенами, покрытыми золотом, давно был разрушен и колоссальная статуя Сераписа, на челе которой останавливался луч солнечный, не смея миновать его, была разбита и превращена в пепел.

В это время из ворот Александрии вышел юноша в простой одежде, ни на что не обращая внимания. Сильныe страсти боролись на его лице. Он был бледен, слезы тихо катились по лицу нежному, как у девы, осененному кудрями. В темных глазах виднелась грусть и что-то восторженно-религиозное.

«Я не гражданин твой больше», – говорил он, прощаясь с Александрией.

Обратясь к востоку, он упал на колени с молитвой и слезами раскаяния. Сильна и пламенна молитва кающeгося, и не для грешников ли создана молитва? Праведному – гимн!

Вечером на другой день юноша приходит в пустынныe места, к ограде монастыря, стучится и просит доложить о себе игумену. Юноша отрешился от мира земного, он слышит голос Спасителя, призывающий его в обитель любви и надежды, туда, где поют Бога чистые ангелы, где душа праведника его видит, где между ними парят архангелы. Юноша, сидя на камне у ворот монастырских, склонив на руки голову, прождал ответа до утра. Привратник ночью входит в бедную келью игумена. Игумен , при свете лампадки, в восторге читает свиток Августина. Привратник прерывает его чтение, говоря, что у ворот стоит юноша, который просит принять его в монастырь и ждет ответа.

Игумен был человек лет пятидесяти, с лицом, выражавшим душу страстную. За строгими чертами виднелось возвышенное, теплое сердце. Он взрос сиротою. Узы родства, привязывающиe множеством цепей к домашней жизни и маленькому кружку действий, – ему были неизвестны. Он искал симпатии и не находил. Христианство открыло ему мир новый. Сильная




Page 40

вера наполнила пустоту его души; деятельность христиан открывала возможность для развития его идеи; беспредельное верование и чистое, святое самоотвержение – поразили его. Это было время великой борьбы арианизма. Рвение христианского учения было самое обширное. Весь мир участвовал в спорах, гонцы спешили во все стороны передавать учение Августина. Эта деятельность с колоссальной целью пересоздать общество человеческое, опираемое на божественное основание Евангелия, волновали его юную душу, – он увидел, что нашел свое призвание, поклялся сделать из души своей храм Христу, то есть храм человечеству, участвовать в апостольском послании христиан, и сдержал его. С негодованием и ужасом он увидал в Византии, что христианство там ограничивается одними прениями без веры. Пороки Византии ужаснули его, он оставил ее и удалился в пустыню Фиваидскую, чтобы забыть все, кроме Христа. Он роздал свое богатство и вступил в Октодекадский монастырь. Братья избрали его игуменом. Он был строг и поучал примером.

Этот-то игумен приказал сторожу лечь спать и до утра не давать ответа пришельцу, для испытания его смирения.

Оставшись один, игумен думал о юноше и горячо желал, чтобы он оставался верен избранному им пути. «Тогда он сделается другом моим», – говорил сам с собою игумен. Но прежде приготовил юноше ряд испытаний в труде и унижении. Юноша выдержал искус. Старец радовался, найдя в нем человека, который вполне понимал его, и открывал ему всю жизнь и все надежды свои, ходя с ним по платановой аллее среди пальм, алоев, лимонов, магнолий.

– Весь земная падает, весь небесная созидается, – говорил игумен юноше: – что за торжественный день был для мира, когда он огласился в первый раз Евагелием! Мир, истерзанный войною – услышал слово мира, мир попранный – слово свободы; мир ненависти – слово любви; мир неверия – слово веры! Всем говорило Евангелие. Исчезли племена и состояния. Всех оно манило в лоно Божие, всех в обътия братства.




Page 41

Юноша слушал его с изумлением и благодарностью.

Старец продолжал:

– Рим потрясен силою Евангелия, и - кто же потряс его? Эти гонимые, униженные, скитающиеся в то время, как о силу его раздроблялись народы земли. Отчего же это? Оттого, что голос их был голос истины, голос Бога и человечества.

Когда игумен с ужасом и презрением выразился о женщинах, Феодор огорчился и подумал: «а Сирах называет женщину добродетельную – солнцем, восходящим на небе Господнем. Дева рождает Христа. А кто остался при кресте и кто распял его? О! Ты один справедлив, Сын Божий!»

, в Александрии был богатый гражданин, женатый на прелестной египтянке, которую страстно любил, и она страстно любила его, как вдруг приезжает в Александрию греческий вельможа и с ним юноша-сын, красавец, с изящным образованием и нравами языческого мира – жаждущeго чувств.

Египтянка влюбилась в него и измeнила мужу. Увлечение ее было кратковременно; в ней пробудилось раскаяние – оно терзало ее. Она сделалась грустна, не могла смотреть на обманутого мужа и скрылась потихоньку.

Муж тщетно искал ее, – о ней не было вести; пышный дом опустел, тоска снедала несчастного. Он не знал об измене и не понимал причины бегства жены.

Раз снится ему сон – будто ангел с улыбкой летит к нему с неба, остановил над ним полет свой, качается на своих дивных крыльях и говорит ему: «у храма Петра» и летит в высоту. Он оделся и пошел к храму св. Петра. Раннею зарею он был на его ступенях, под колоннадами, и осматривал каждого человека. Люди различных сословий проходили мимо, толпы двигались по площади, никто не обратил на него внимания. Он увидал, что к храму, подъехал на осле монах и был как бы поражен при виде сидевшeго. Дрожащим голосом он сказал ему: «добрый день, господин»; сидевший не обратил




Page 42

на него внимания, и он второй раз потерял жену. Когда солнце закатилось – он тихо побрел домой.

Сбиралась гроза, Феодор, взволнованный встречей, садясь на осла, своротил в монастырь Энат, находившийся близ Александрии, и вошел в церковь. Шла вечерня. Близ углубления, где стоял Феодор, стояла прелестная молодая женщина и, не спуская глаз, смотрела на молящeгося юношу – он казался ей архангелом.

По окончании моления, Феодор просил позволения переночевать в монастыре. Игумен повел его в свою келью, там он увидал женщину, стоявшую близ него в церкви. Это была дочь игумена. Когда Феодор остался один в келье, к нему вошла старуха и пригласила его идти за собою. Во дворе старуха исчезла. Нежная рука повела его в темноте дальше, по небольшому переулку. Отворилась дверь и при свете лампы он узнает дочь игумена, едва прикрытую легкой одеждой. Она стоит с потупленным взором, по лицу ее катятся слезы. Она говорит ему о любви своей и просит любви. Феодор тихо, спокойно напоминает ей долг ее. Она умоляет, она ревнует, она молит о минуте наслаждения. Он тих и спокоен. Вне себя, она бросает на пол лампу, душистое масло льется по ковру, светильня вспыхивает и дымится. Рука судорожно обвивается вокруг Феодора и горящиe уста коснулись уст его. Он тщетно хочет вырваться из ее объятий,– «нет, нет, ты мой», говорит она.

Ясно было утро, когда Феодор подъезжал к Октодекадскому монастырю, везя елей для храма. На лице его виднелось спокойствие, молитва была во взоре и на устах. Привратник ему отворил ворота и он въехал на безмолвный, покрытый травою двор.

Раз позвал его к себе игумен и показал пояс, присланный ему из того монастыря, где ночевал Феодор, и спросил его: «твой ли это пояс?» – «Мой» - отвечал Феодор.– «Где ты потерял его?» – «Не помню», - отвечал Феодор: – «я хватился его, возвращаясь из Александрии домой».– «Это пояс женский» – прибавил игумен, раcсматривая его: – «я так и знал что это клевета. Бог не даст такой души порочному». Феодор рыдал.




Page 43

явились энатские монахи. Они принесли младенца и бросили его посреди двора, говоря:

– Братия! ваше дело вскормить чадо вашей порочной жизни,– и назвали Феодора. Никто не верил. Игумен ждал, что юный друг его оправдается, но Феодор, склонив колено, сказал:

– Прости меня, отец святой, я обманул тебя.

Горько поражен был игумен.

Феодора прогнали из монастыря, осыпая побоями и ругательствами. Люди, встречавшиеся Феодору, ругались над ним. Ему грозила бедность, голод. Никто, никто не подавал ему милостыню. На последниe деньги он покупал младенцу молока, а сам питался раковинами.

Так описывает его жизнь Мартилог.

По кончине Феодора, грустно сидел подле его гроба игумен и александриец, ждавший жену у храма св, Петра. Входит энатский игумен, с монахом, которого посылал обвинять Феодора. Игумен Октодекадского монастыря открывает лицо усопшeго, и спрашивает собрата своего: «это ли Феодор?» – «Он самый,» – отвечает тот: – «обечcестивший у нас девицу». Игумен с горькой улыбкой снял покров с груди усопшей, и увидали, что это – женщина.

– Это жена его,– сказал игумен, указывая на александрийца, и, заливаясь слезами, склонил к ней голову.